Работа мозга
Охта – старый район Петербурга, откуда здесь всё начиналось. Неподалёку от Охтинского моста стояла шведская крепость Ниеншанц. Пётр Первый захватил эту крепость, ещё получше укрепил, и начал строительство Петербурга. В семидесятых годах на Большеохтинском проспекте, прямо «смотрящем» на то место, где была крепость Ниеншанц, меняли трубы центрального отопления. Магистраль проходит как раз под проезжей частью, и я смог увидеть собственными глазами срез почвы на глубину четыре метра. Внизу и по середине пласта попадались кости, сильно похожие на человеческие. И теперь, когда говорят, что Петербург построен на костях, я понимаю, о чём речь.
Мне нравилось на Охте: школа через дорогу, большой двор. Во дворе много кустарника, и было где спрятаться от родителей. Мобильных телефонов тогда еще не изобрели, поэтому родители высовывались по вечерам из окон, и во весь голос зазывали своих чад на ужин. Подобный звуковой фон наверняка знаком всем городским жителям моего поколения. Однажды в воскресное утро я вынес два микрофона на балкон, закрыл его, а в комнате включил многократное усиление. Стереофоническое звучание нашего двора было бесподобным, и я записал этот звук на всю сорокапятиминутную сторону.
В то время строилась гостиница Охта, да что-то у них не заладилось. Забили несколько десятков свай, огородили забором и забросили строительство на несколько лет. Вся правобережная часть севернее Ниеншанца около Невы – бывшее болото. Дом, в котором я сейчас живу, стоит на русле реки. Вдобавок, наш микрорайон размывают Полюстровские ключи. Если в домах неподалёку, где посуше, водились тараканы и клопы, то в нашем ползают болотные сороконожки. Поговаривают, будто обычные домашние насекомые опасаются селиться в таких стрёмных домах.
Не знаю, что произошло, но мне кажется, клопы и тараканы покинули наш город. Вот уже двадцать пять лет я не видел ни одного клопа. Тараканы еще встречаются в некоторых домах, особенно старых. Но, слава Богу, мимо меня всё проходит – люто ненавижу эту мерзкую живность. Боюсь людей, способных с этим мириться.
Петь песни для меня было обычным делом с пяти лет. Когда впервые запел в ванной «Мы шли под грохот канонады», мама прослезилась. Знала бы мама, к чему приведёт моё увлечение музыкой… Быстренько бы смахнула все слёзы и придушила меня прямо в там, в ванной.
У родителей был семейный архив. Он хранился в нижней части серванта в гостиной — открытки из разных стран, куда их посылали работать, фотографии старшего, но на тот момент ещё маленького брата Серёжи, который родился в Праге, а в школу пошёл в Вашингтоне. Хранился билет на пароход, на котором родители приплыли из Америки в Ленинград. Он лежал в портмоне из тонкого лакированного дерматина вместе с фотографией парохода «United States».
Я любил разглядывать открытки с видами Ниагарского водопада и смотреть в стереоскоп. Редко, когда приходили гости, папа показывал слайды. Это была вершина детского наслаждения – смотреть на молодых родителей. Ведь я критично поздний ребёнок: когда мне исполнилось десять, папе стукнуло уже пятьдесят. Общения с родителями мне не хватало: Мама работала техническим переводчиком с английского языка, пропадала на ходовых испытаниях, где вела переговоры между зарубежными заказчиками, Судоимпортом и руководством Балтийского завода. Папа, когда я родился, уволился из армии и пропадал на гражданской работе. Утром папа отводил меня в детский сад, а вечером родители забирали, как получится — в основном мама, так как она приходила с работы на полтора часа раньше папы. Единственные дни, когда я мог войти в тесное общение с семьёй, это выходные. По праздникам родители принимали гостей. В день моего пятилетия родители купили в бабусину комнату модный полированный сервант. Это событие вполне стало праздником, и родители решили отметить, позвав, как всегда, любимых друзей: тетю Свету, тётю Галю с дядей Толей, и тётю Тамару с дядей Вадимом. Когда градус встречи выходил за определённые рамки, все взрослые направлялись в гостиную танцевать под магнитофон. В тот день меня деликатно отстранили от общества, потому что тётя Тамара Омельченко приняласьтравить анекдоты. Оставшись один, подобрав с пола выпавшую из кого-то булавку, я уселся подле секретера и с вожделением стал рисовать на полированной поверхности дверцы геометрические фигуры. По большей части прямые, так как мне больше всего нравились стружки лака, вылетающие из-под булавки. Родители спьяну решили, что я им так мстил за то, что вывели с танцпола. Пороли долго, нещадно, отчаянно, вдвоём. Я истошно ревел, оправдывая свой идиотский поступок тягой к изобразительному искусству, а вовсе не желанием сделать родителям бяку. Примечательно, что в будущем я никогда не проявлял страсти к изображению на бумаге и всегда получал тройки на уроках рисования.
Тогда я познал первое электричество: папа выкрутил из торшера перегоревшую лампочку, – я тут как тут. Увидел снизу, что вместо лампочки пустой патрон, и мне непременно потребовалось его ощупать. Поскольку папа имел привычку менять лампочки «на горячую», выключатель был включён, и дёрнуло меня тогда весьма изрядно, и на пальце остался ожог. Это был первый удар током, после чего я накрепко осознал своим детским подобием мозга, что ничего в электричестве страшного нет, и в будущем я облазил во дворах все доступные трансформаторные будки и распределительные щиты на заброшенных стройках, откуда пассатижами выкусывал всё, что легко поддавалось излому, и тащил это домой. Я был страстным поклонником всего технологичного и всегда хныкал – папа, купи то, папа купи сё. В конечном итоге папа всё покупал, а потом оно всё у меня валялось в разломанном виде и в полном беспорядке. Вдобавок, я нещадно ломал всё, что мне покупали. Поэтому, когда я захныкал про фортепиано, папа уже ничего не расслышал. Магазин Дом Радио служил мне отдушиной, но весьма кратковременно. Раза два поупражнялся немного на пианино, злые тётки-продавщицы прогнали, а потом секли десять лет, чтоб обходил их отдел стороной – видать, надолго запомнили.
Старшему брату не повезло с музыкальным слухом, как он говорит – музыка туда входит, а обратно – нет. Ему купили аккордеон в Америке: мама обожала слушать переливы французского аккордеона, коих имелась целая бобина. Но инструмент оказался тяжёлым, Серёжа учиться не стал. Потом его продали за сущие копейки, купив взамен чёрно-белый телевизор Волна. Папа был честный коммунист: покупатели его спросили, сколько стоит аккордеон, папа умножил заплаченное за него количество долларов на ноль целых шестьдесят четыре сотых. Именно столько стоил доллар по отношению к рублю, по информации газеты Правда.
Короче, с музыкальным развитием мне не повезло. Я по-настоящему проникся музыкой лишь в четвёртом классе, однако время уже было безнадёжно утрачено, и поезд ушёл. Покупать фортепиано в качестве игрушки родители отказались наотрез. Где-то в доме кто-то ежедневно играл гаммы, и это служило поводом для маминого раздражения. Страшно даже представить, что было бы, если бы тяга к музыке проявилась у меня в яслях. Это же каждый день! Сначала в школу, потом в музыкальную, потом уроки, потом гаммы-этюды, потом снова в школу... Сумасшедший дом. Тут десять классов хотя бы осилить.
Учился я так себе. Если предмет вела хорошая учительница, я увлекался им и получал пятёрки. В противном случае предмет никак не давался. Если учительница, читая предмет, наполняла воздух ароматом гнилых зубов, хоть как меня долби, учиться я не мог. Так же никак не мог осилить ботанику: класс не проветривался вообще никогда – со всех окон плющем свисали комнатные растения в два этажа, и верхним этажом из растений заросли все фрамуги. Дышать было абсолютно нечем – настоящая газовая камера. Вдобавок, учитель ботаники и биологии не считала своим долгом не только проветривать класс, но и держать дисциплину. В классе стоял мерный гул – учащиеся общались между собой, не обращая ни малейшего внимания на неё, и даже не делали вид, что учителя слушают. Учительница спокойно читала предмет, делая вид, что нас обучает. В удушающем климате учебный процесс не шёл. Во втором классе у меня впервые заболела голова. Может, играясь на переменах, отрабатывая на мне приёмы вольной борьбы, кто-то из одноклассников вывернул шею, а, может, сосуд какой-то неправильно лёг, и так, с тех времён и остался. С тех пор регулярные головные боли не покидали меня никогда. Правда, я до сих пор грешу на ботанику и продлённый день: чтобы жить, мне нужна тишина и свежий, холодный воздух.
Родители были в ужасе, и уже концу первого класса они жутко истрепали себе нервы. Я был категорически неспособен к начертанию некоторых букв, менял местами слова, путал ударения в очевидных словах. Уже потом, спустя годы, мама осознала свою ошибку, когда отказалась от предложения заведующей детским садом подержать меня в выпускной группе еще один лишний год. Наверное, были к тому предпосылки, и педагог это чувствовал, но маме могло показаться унизительным, что её сын развивается несколько менее интенсивно, чем ровесники, и она настояла на своём. Мама ошиблась, я думаю. Просто не хватило времени для вегетативного роста, и ранняя нагрузка вызвала стресс. Я старался, но всё слишком трудно давалось. Родители настолько устали от меня и от первого класса, что когда пришло лето, купили путёвку в лагерь Балтийского Завода, и отправили отдыхать сразу на все три смены. Длительная разлука с родителями и смена общения принесла свои чёрные, ядовитые плоды.
Смена привычного звукового фона пошатнула башню: из репродукторов, установленных по всей территории, раздавалась музыка, которую я до сих пор не слышал – песни на русском языке. Это была Пахмутова и детский хор всесоюзного радио, но я слушал и понимал слова! Рядом с нашим корпусом располагалась радиорубка. Каждое утро туда приходил горнист и играл позывные. Эти четыре ноты были самыми желанными звуками для меня, я их запомнил и непрерывно напевал себе под нос. Иногда, когда удавалось проснуться раньше, бежал к окну сечь приход горниста и не мог на него насмотреться: белые шортики, белая рубашечка и на груди ослепительно красный галстук. Он вскидывал к небу искрящуюся зеркальным блеском трубу, и с лёгкостью выдувал из неё любимые мелодии, нажимая пальцами на кнопки. В этот момент, я безумно захотел стать пионером. Или горнистом. Мне захотелось такие же шортики и галстук, я хотел стать таким же красивым, как этот трубач. Вместе со мной тягу к музыке проявил один парень, чья мама работала в столовой – ему по душе пришёлся барабан. Он привычными движениями выбивал ординарную дробь и быстро научил меня выбивать мелодии. Мы лезли в Красный уголок, хватали инструменты и поднимали шум до тех пор, пока не приходили нас оттуда выскребать. Нас не наказывали, мы с ним как бы «номенклатурные». А я как обезьяна перенимал от своего нового друга все видимые и невидимые качества. Парень говорил на смешном, карикатурном языке, употребляя такие слова и выражения, коих я до тех пор никогда не слышал. Некоторые слова он произносил настолько часто, что невольно я стал их употреблять в разговорной речи. Тяга к самосовершенствованию привела к тому, что в течение месяца новые смешные слова заменили собой все обычные не смешные.
Первый родительский день вылился в материнские слёзы. Воспитатель отряда пожаловалась родителям на мой грязный язык.
– Именно так, – вздохнула воспитатель, – в разговорной речи вашего сына двестипроцентный мат.
Получалось нелепо, ведь в нашем доме мат не звучал никогда. Воспитатель выговаривала матери за свои же просчёты. Лишь стоило нам немного уединиться, мама заплакала:
– Связался с сыном судомойки, нахватался грязи у воспитателя на глазах, а теперь, получается, мы во всём виноваты. А она-то куда смотрела? Испортили сына, и теперь нас же во всём упрекают, подумать только! Да в нашем доме никогда этого не было!
Родители понимали, что ругать меня, в принципе, не за что. Но, воспитательный процесс нельзя было остановить. Счастливый родительский день был омрачён. Вместо того чтобы радоваться долгожданной встрече с родителями, я слушал нотации про грязь на языке. По окончанию лета я привез в город бранные слова и старый, немного промятый горн. Отрядил папу на поиски бархотки и пасты ГОИ, вдобавок, мне непременно нужен был барабан на ремне, и две барабанные палочки... Бедные родители!